Это был небезызвестный ученый, книги которого имели хождение за пределами Германии. По своему характеру он был экспериментатором и обладал непомерным честолюбием; ради его удовлетворения, ради внешнего блеска он готов был манипулировать фактами так, чтобы произвести наибольший эффект и поразить современников своей талантливостью. Ученый в нем сочетался с актером; вероятно, эта особенность его характера и сблизила его с нацистами. Гренер пользовался личным покровительством Гитлера; они должны были нравиться друг другу: и тот и другой были позерами и страдали неукротимым тщеславием.

Что понесло Гренера из Берлина в Ригу, трудно было понять. В Берлине он высокопарно заявил, что желает находиться на аванпостах германского духа; формально он числился всего лишь начальником громадного госпиталя, фактически был царьком всех лечебных учреждений в оккупированных областях на востоке. Но и находясь на этих аванпостах, он похвалялся, что даже в Риге не прекращает своей научной работы.

Он был самонадеян, сух и сентиментален, любил музыку и цветы и любил, чтобы его считали добрым.

Он никогда не осуждал фашистских зверств, он как бы не слышал ничего ни о массовых расстрелах, ни о лагерях смерти; когда в его присутствии оправдывали жестокость немецких войск или истребление “низших” рас, он становился глухим, делая вид, что парит где-то в эмпиреях и интересуется только отвлеченной наукой. Но тем не менее в Риге упорно говорили о том, что профессор Гренер спас от уничтожения немало детей.

Иногда среди приговоренных к смерти женщин появлялись сотрудники профессора Гренера и забирали у них детей. Самых здоровых и самых красивых… Что тут можно было сказать? Профессор Гренер не мог спасти всех. Красота часто спасала людей, на то она и красота! Слухи о том, что на даче Гренера устроен чуть ли не настоящий детский сад, ходили и среди нацистов, и среди их жертв. Нацисты снисходительно усмехались: старый чудак, прихоть ученого. Матери же детей, взятых у них сотрудниками Гренера, благословляли профессора; возможно, что его имя было последним словом надежды, которое они произносили перед смертью.

Гренер был мне неприятен, уж слишком высоко поднимали его нацисты, но многое я был склонен ему извинить за этих детей, каким бы там он ни был честолюбцем, он все же оправдывал высокое звание врача!

Янковская часто бывала у него и иногда брала меня с собой.

Этот старый журавль был явно к ней неравнодушен; как только Янковская появлялась в его апартаментах, он начинал вышагивать вокруг нее на своих длинных ногах, предлагал ей ликеры и играл для нее на рояле.

Помимо квартиры в городе, Гренеру была отведена большая дача, принадлежавшая в прошлом какому-то латвийскому богачу. Гренер говорил, что дача нужна ему для научной работы. Во всяком случае, он не только пользовался дачей сам, но и устроил там свой детский сад, и эта отдаленная дача действительно была, пожалуй, наилучшим местом для спасенных им сирот.

Я на этой даче не бывал, но Янковская ездила иногда туда вместе с ним. Не знаю, насколько она была близка с Гренером, но, во всяком случае, вела она себя у него как хозяйка.

Сама она жила в гостинице, и ее домашний быт походил на быт небогатой артистки, приехавшей на непродолжительные гастроли; она мало бывала дома, почти не имела вещей, жила так, словно вот-вот соберется и навсегда покинет свое временное обиталище.

Иногда я находил возле ее дверей какого-то смуглого субъекта; в первый раз я не обратил на него внимания: мало ли всевозможных личностей околачивается в гостиничных коридорах; но когда увидел и во второй раз, и в третий, и в четвертый, я спросил Янковскую:

– Что это за тип сторожит у ваших дверей?

– Ах, этот… – Она кивнула, как бы указывая на него сквозь стену. – Это мой чичисбей: он оберегает и меня, и тех, кому я покровительствую.

Ее ответ, как обычно, ничего не объяснил, но, во всяком случае, подтвердил, что у Янковской были какие-то дела и знакомства, о которых я не имел понятия.

Я вообще мало что о ней знал. Я пытался ее расспрашивать, она скупо рассказывала. Отец ее был мелкий помещик, у них в деревне были только дом и сад, больше ничего. Отец кончил Краковский университет, по об­разованию он был филолог. Он служил в Варшаве учителем. В имение ездил только летом, как на дачу. Мать умерла, когда девочке исполнилось пять лет. От горя отец осмелел, стал всюду ходить, выступать, стал зани­маться политикой. Он так много говорил о трудностях жизни, что к нему стали прислушиваться. Принялся пи­сать в газетах. Его стали читать. Он говорил о Польше, как о жене, не позволял сказать о ней ни одного плохого слова. Он был безвреден и привлекал к себе внимание. Такие люди нужны в каждом парла­менте. Его выбрали в сейм. Тогда он стал говорить слишком много. Его следовало сделать ми­нистром или избавиться от него. Его сделали дипломатом. Ведь он был филолог и знал языки. Янковская объехала с отцом множество стран. Отец принялся изображать из себя аристократа. Стал играть в карты… Тут Янковская что-то не договаривала. Должно быть, он продал какой-то государственный секрет, сделался агентом какой-то иностранной разведки, вероятнее всего английской: Англия всегда интересовалась Польшей. Потом он как-то странно умер. Внезапно, не болея перед смертью. Янковской было тогда восемнадцать лет. Она осталась без денег, без дома, без единственного близкого ей человека. За границей среди знакомых отца было немало “друзей” Польши. Они посоветовали Янковской вернуться на родину и осведомлять их обо всем, что там происхо­дит. Они поддержали ее материально. Она была умна и смела и не доро­жила собой. Она вела свободный и независимый образ жизни. Она нравилась мужчинам и рас­четливо соглашалась сближаться с теми из них, от которых могла узнать что-либо интересую­щее ее друзей. После того как в 1939 году Польша была порабощена гитлеровцами, Янковская эмигрировала в Лондон. В 1940 году она приехала в Ригу помогать Блейку…

Связно о себе Янковская не рассказывала никогда, в жизни ее было много тайн, о которых она предпочитала ничего не говорить, многого она не договаривала, но постепенно, от случая к случаю, от фразы к фразе, я представил себе ее жизнь. Жизнь авантюристки!